Продолжайте, говорю я, обмакивая кусочек хлеба в расплавленный сыр.
– Как вы, наверно, догадываетесь, эти женщины для меня опасности не представляют. И, в отличие от вас обоих, у меня нет полного доверия к Якобу. И я знаю, что он уже несколько раз изменял мне. Ибо плоть слаба…
Якоб, засмеявшись не без нервозности, отпивает глоток вина. Бутылка пуста, и Марианна знаком просит у гарсона другую.
– …но я стараюсь видеть в этом нормальную реакцию. Потому что если моего мужа не преследуют алчущие любви бабы, значит, он ни для кого не представляет интереса. И я испытываю не ревность, а – знаете, что? Вожделение. Я часто сбрасываю с себя одежду, подхожу к нему и прошу, чтобы он сделал со мной ровно то же самое, что он делает с ними. Иногда прошу рассказать о своих интрижках, и эти рассказы заставляют меня острее чувствовать наслаждение.
– Все это фантазии Марианны, – говорит Якоб, но звучат его слова не очень убедительно. – Она постоянно что-нибудь выдумывает. Как-то раз спросила, не хочу ли я побывать на свингерской вечеринке в Лозанне?
Понятно, что он не шутит, но все смеются. И Марианна тоже.
А я с ужасом понимаю, что Якобу страшно нравится слыть «неверным мачо». Муж, очень заинтересовавшись ответом Марианны, просит ее подробней рассказать о том, какое действие оказывают на нее истории о внебрачных связях. Потом спрашивает адрес свингер-клуба и смотрит на меня блестящими глазами. Говорит, что пора бы уж испробовать что-нибудь новое. Не знаю, вправду ли он заинтересовался новым опытом или пытается как-то разрядить почти невыносимую обстановку за столом.
Марианна отвечает, что адрес не помнит, но если он продиктует свой номер, – сбросит ему смской.
Кажется, мне пора выйти на сцену. Говорю, что как правило ревнивцы стараются показать, что это чувство им абсолютно чуждо. Обожают делать намеки, чтобы увидеть, есть ли какие-либо сведения о поведении партнера, но когда получают их – теряются как дети. Вот у меня, к примеру, может быть роман с вашим мужем, а вы никогда об этом не узнаете, потому что я не так глупа, чтобы угодить в расставленные силки.
Тон моего голоса немного изменился. Муж смотрит на меня удивленно:
– Дорогая, ты не находишь, что слишком далеко зашла?
Нет, не нахожу. Не я начала этот разговор и понятия не имею, куда намерена дойти в нем Марианна Кёниг. Но с той минуты, как мы сели за стол, она не перестает многозначительно намекать на что-то, и мне это уже сильно поднадоело. А ты, кстати, не заметил, как она смотрела на меня все то время, что длился этот разговор, не интересный никому, кроме нее?
Во взгляде Марианны теперь читается изумление. Она явно не ожидала подобного отпора, поскольку привыкла, что она и задает тон разговора и определяет его тему.
Добавляю, что знавала многих людей, одержимых навязчивой ревностью – и не потому, что сомневаются в верности супруга, а потому что не всегда оказываются, как привыкли, в центре всеобщего внимания. Якоб подзывает официанта и просит счет. Что же, отлично. Кто пригласил, тот и платит.
Поглядев на часы, разыгрываю удивление: время нашего возвращения домой уже прошло, а ведь мы условились с няней. Поднимаюсь, благодарю за ужин и иду к вешалке взять пальто. Разговор меж тем перешел на детей и связанные с ними обязанности.
– Неужели она вправду решила, что я говорила про нее? – слышу я обращенный к мужу вопрос Марианны.
– Да нет, конечно. Для этого нет ни малейших оснований.
Мы выходим наружу – воздух уже довольно холодный. В запале досады и раздражения горячо принимаюсь объяснять – Марианна говорила именно про меня: она такая невротичка, что даже в день выборов не смогла удержаться от каких-то туманных намеков. Она постоянно строит из себя нечто, хотя на самом деле умирает от ревности к этому идиоту, который по статусу обязан вести себя прилично и которым она правит железной рукой в надежде, что он сделает карьеру политика. В глубине души она уверена, что это ей пристало вещать с трибуны, что хорошо, а что дурно.
Муж говорит, что я выпила лишнего, и просит успокоиться.
Проходим мимо собора. Город снова окутан туманом и оттого все напоминает какой-то фильм ужасов. Легко представить себе, как из-за угла выскакивает Марианна с кинжалом – совсем как во времена Средневековья, когда Женева непрестанно воевала с французами.
Ни холодный воздух, ни ходьба не успокаивают меня. Садимся в машину, а по приезде домой я прохожу прямо в спальню, принимаю две таблетки валиума, покуда муж расплачивается с няней и укладывает детей.
Сплю как убитая десять часов подряд. Наутро, занимаясь обычной домашней возней по хозяйству, замечаю, что муж почему-то не так ласков со мной, как обычно. Эту перемену почти невозможно ощутить, но ясно одно – вчера в ресторане что-то его расстроило. Я никогда еще не принимала разом две таблетки транквилизатора и потому не очень ясно соображаю: не знаю, что делать. И пребываю в каком-то подобии летаргии – но не похожей на ту, которую вызывают одиночество и несчастье.
По дороге на службу машинально проверяю почту. Смс от Якоба. Я колеблюсь сначала, но любопытство пересиливает ненависть.
Отправлено сегодня, ранним утром.
«Ты все испортила. Она и не подозревала, что между нами что-то есть, а теперь не сомневается в этом. Ты попала в ловушку, которую она тебе не ставила».
* * *
Мне надо заехать в супермаркет и купить кое-что для дома, как подобает женщине нелюбимой и фрустрированной. Марианна права: я именно такова и мой роман с Якобом – не более чем сексуальная гимнастика с глупым щенком, делящим ее супружеское ложе. Веду машину рискованно – потому что реву не переставая и из-за слез плохо вижу дорожную обстановку. До меня доносятся гудки и возмущенные выкрики; пытаюсь сбросить скорость, отчего с новой силой завывают клаксоны и несется брань.
Если я совершила глупость, допустив, чтобы Марианна что-то заподозрила, то еще большей глупостью было так рисковать всем, что у меня есть, – мужем, семьей, службой.
Внезапно сознаю: ехать в таком состоянии – под запоздалым воздействием транквилизаторов и с разыгравшимися нервами – просто опасно для жизни. Заезжаю в переулок, торможу и даю волю слезам. Плачу навзрыд, так громко, что кто-то из прохожих останавливается, участливо спрашивает, не нужна ли мне помощь. Отвечаю, что не нужна, и сердобольный человек идет дальше. На самом деле мне нужна, мне очень нужна помощь. Я погружаюсь в свой внутренний мир, и тону в его грязной трясине, и не могу выбраться оттуда.
И умираю от ненависти. Представляю себе, что Якоб, уже оправившийся от вчерашнего ужина, никогда больше не захочет видеть меня. И виновата в этом я – потому что, будучи не в силах больше постоянно чувствовать себя под подозрением и опасаться, позволила себе выйти за рамки. Наверно, стоило бы позвонить ему и извиниться, но ведь я знаю, что он не ответит. А, может быть, лучше позвонить мужу и спросить, все ли хорошо? Я по голосу умею определять, когда он раздражен или взволнован, хотя он на удивление хорошо умеет владеть собой. Но нет – не хочу. Слишком страшно. Желудок сводит, руки судорожно вцепились в руль, и я, дав себе волю, плачу в голос, кричу, скандалю у себя в машине – это единственное место в мире, где я чувствую себя в безопасности. Давешний прохожий оглядывается на меня издали: видно, боится, как бы я не устроила что-нибудь непотребное. Нет, я ничего не устрою. Я хочу всего лишь поплакать без помехи. Или уж и это слишком много?
Чувствую, что натворила делов… Хочу вернуться назад, но знаю – это невозможно. Хочу придумать план и как-то отвоевать потерянную территорию, но не в состоянии сейчас рассуждать здраво и трезво. И потому мне остается только сидеть и плакать – плакать от позора и ненависти.
Почему же я оказалась так наивна? Почему решила, что Марианна глядит на меня и говорит о том, что ей уже известно? Почему-почему… Потому что томилась сознанием своей вины и чувствовала себя преступницей! Потому что хотела унизить соперницу, уничтожить ее в глазах Якоба, добиться того, чтобы он не видел во мне лишь средство для проведения досуга. Знаю, что не люблю его, но он постепенно вовлек меня в ощущения уже потерянной было радости, и я мало-помалу освобождалась от одиночества, в которое, казалось, погружена была, что называется, по шейку. И теперь понимаю, что эти дни миновали навсегда. Теперь надо возвращаться к действительности, к супермаркету, к неотличимым друг от друга дням, к надежности моего дома – прежде столь важного для меня, а ныне превратившегося в тюрьму. Надо собрать осколки, оставшиеся от меня. И, может быть, – во всем признаться мужу.